Истории болезни (отрывок)
© А. Соколянский, "Советская культура", № 21, июнь, 1988 г.
ЧУЖАЯ РЕВОЛЮЦИЯ
Задолго до премьеры «Второго года свободы» в Театре имени М. Н. Ермоловой было вывешено — как анонс — сине-бело-красное полотнище. Знамя
Великой французской революции, исписанное боевыми лозунгами рубежа XVIII—XIX веков. Чистого места было еще много, и подражатели,
спровоцированные театром, потянулись к ручкам. Добавления, конечно, не имели никакого отношения к Дантону и Робеспьеру: все больше
политические бравады на злобу дня с выразительными вкраплениями мата.
Самые шокирующие глупости стыдливо подчищались (не цензуры, а чистоплотности ради). Подчисток на флаге много: борьба с потенциальным
зрителем оказалась затяжной и упорной.
После премьеры стало ясно, исход борьбы трудно назвать победой.
Расчет режиссера был красив и точен. Двумя работами Фокина ермоловцы — с ничего, с пустого места — выиграли две важнейшие ставки.
«Говори...» А. Буравского принес официальный успех — и по заслугам. Выбором материала театр задал себе строгий исторический уровень
правды: уровень середины 50-х, уровень «Районных будней» В. Овечкина. Что показываем, за то отвечаем, что можем сказать честно, то и
говорим, а в расширение границ полуправды не играем. Это внушало уважение.
«Спортивные сцены 1981 года» Э. Радзинского принесли толпу у входа, коммерческий фурор, жгучую любовь широкого зрителя. Работа тоже
предельно честная: доставший билет получал за свои деньги то, чего хотел, плюс актерское искусство очень высокого класса.
Так вот, или я заблуждаюсь, или третьей работой по программе Фокина должен был быть спектакль современный, но внеконъюнктурный. Захватывающий,
но не общедоступно-притягательный. «Свой», но непривычный. Изобретательный, но предельно наглядный, даже лобовой. Автор: Александр
Буравский. Жанр: историческая драма. Арсенал режиссерских средств: бесхитростный, почти аскетичный театр с дополнительным запретом на
виртуозную эмоциональную атаку. Спектакль, рассчитанный прежде всего на серьезный профессиональный успех.
А. Буравский, вдохновенно и изнурительно закопавшийся в свидетельствах французской революции, до конца оттуда так и не выкопался.
Жертвуя объемностью фигур ради внятности смысла, жертвуя кусками хаотично и неуправляемо разросшейся пьесы ради реального сценического
объема, он сильно покорежил в итоге главную композиционную идею. Там было хорошо задумано: спиральное, центростремительное течение действий,
зловещая круговерть, затягивающая, убыстряющаяся и исчезающая в ослепительном провале. Тема осталась: бессилие власти, взявшейся за топор,
политическая невозможность милосердия, страх палача перед жертвой, заставляющий убивать снова и снова. И — опустошение, и — растление, и
неизбежность краха. «Революцию нужно спасать!» — умоляет Робеспьер. «Революцию нужно забыть»,— отвечает Дантон. Однако ни спасти, ни забыть
нельзя — это понимают оба. Тема осталась. Но вместо туго скрученной пружины — рваный, неровный пунктир.
Еще одна, столь же серьезная, но не зависевшая от театра утрата. Буравский писал пьесу именно о французской революции, именно историческую
драму. Эпохи у него не перемигивались с назидательным лукавством: пишется «Париж» — слышится «Москва». Связь иная: не наслоение аллюзий, а
честный и естественный резонанс, отзвук верно взятой ноты.
Но читателю публицистики нет никакого дела до Робеспьеров. Он, наученный театром смысловых игр и политических намеков, полагает, что
историческая драма (особенно про революцию и гильотину) — это обязательно ребус, бал-маскарад.
Предугадать реакцию можно было, когда на флаге в вестибюле появилась первая надпись. Но противопоставить ей оказалось нечего. Из актеров
театра разве двое — О. Меньшиков (Робеспьер) и Вс. Якут (Барон) ощущают кожей историческую дистанцию в два века. У остальных она много
короче: лет этак пятьдесят — семьдесят. Что поделаешь, тоже читают публицистику.
Валерий Фокин с помощью художников О. Твардовской и В. Макушенко сделал потрясающий красиво-кровавый портал. Он придумал отличный эпизод:
когда женщины моют сцену и затем на отмытое пространство выкатывается огромная, украшенная цветочками гильотина. Он усадил Меньшикова в
почти настоящий портшез — и начисто обглоданный железный костяк этого портшеза вынес на авансцену перед долгим и замечательным монологом
Робеспьера (может быть, идти смотреть спектакль стоит только из-за этого монолога и еще из-за тех минут, когда Робеспьер слушает Дантона —
А. Балуева: поразительная пластичность и отчетливость внутренней жизни!). Но плоть чужой эпохи — а самое главное все-таки то, что действие
происходит во второй год свободы чужой эпохи,— в спектакле катастрофически выветрилась. Потому ли, что была неинтересна режиссеру? Не думаю.
Скорее всего не хватило времени на впитывание и самовоспитание.
|